Индейцы отделяются от сша. Несоединённые штаты америки

Томек вскрикнул от боли, но ни на секунду не потерял сознания. Срываясь с обрыва, Томек крепко прижался к противнику. Получилось так, что индеец очутился под Томеком, тем самым защитив его от прямого удара о скалу. Томек почувствовал только страшную боль в руках, которыми он обхватил индейца. Спустя некоторое время он с усилием высвободил свои окровавленные руки, все в ранах и ссадинах. Попытался было распрямить пальцы - и зашипел от боли. К счастью, это были только поверхностные раны, о которых он тут же забыл, взглянув на лежавшего без движения индейца.

Томек встревоженно наклонился над ним. Навах потерял сознание. Узкая струйка крови сочилась из-под лежащей на камне головы наваха. Томек осторожно приподнял ее. Кожа на затылке была глубоко рассечена, заплетенные в косички волосы ослабили удар - череп, кажется, не поврежден. Томек внимательно осмотрел покрытое ссадинами тело краснокожего, но не нашел серьезных повреждений. Только правая щиколотка утратила свою форму из-за раздувающейся опухоли.

Томек быстро стянул с себя остатки рубашки и разорвал ее на полосы. Одной из них он перевязал кровоточащую рану на голове индейца, а потом принялся бинтовать опухшую щиколотку. Индеец глухо застонал.

"Видишь, до чего ты довел! - буркнул про себя Томек. - Какого черта захотелось тебе убивать меня?"

Индеец продолжал лежать без движения, и Томек стал лихорадочно соображать, как помочь раненому противнику. Обратно не взобраться - отвесная, десятиметровая стена, а спускаться надо по крутому, усеянному камнями склону.

Недолго раздумывая, Томек принял решение. Он взвалил индейца на правое плечо, так чтобы голова его лежала на спине, а ноги на груди, и осторожно ступил на склон.

Сходить было нелегко. С трудом удавалось найти надежную опору. Томек то скатывался вместе с каменистой осыпью, то падал на колени, и наконец почувствовал, что изнемогает. Пришлось несколько раз присесть и перевести дух. Индеец, неподвижно лежавший на его плече, с каждым шагом становился тяжелее. Но Томек не думал о себе, не обращал внимания на усталость и раны. Стиснув зубы, он шел и шел, сосредоточенно прислушиваясь к дыханию раненого противника. Благодаря чудовищному усилию, в конце концов он очутился у подножия горы.

Здесь Томек положил индейца на землю. Отыскал большой яйцевидный кактус, срезал с него колючки, отделил от толстого ствола и принес к лежавшему на земле наваху. Разрезать кактус было делом одной минуты. Добыв сочную мякоть, он принялся выжимать из нее сок на лицо индейцу.

Прошло довольно много времени, пока лицо наваха не дернулось судорожно от боли. Он раскрыл глаза, но, увидев над собой лицо Томека, быстро опустил веки. Казалось, он снова потерял сознание, но нет, опять взглянул - уже осмысленно, и, наконец, открыто впился взглядом в лицо бледнолицего врага.

Ну, вот ты и очнулся, - сказал Томек, пытаясь улыбнуться.

Ты победил меня, так не щади, добей! - шепнул навах.

Какой это злой дух в тебя вселился! - вскипел Томек. - То ты без всякого повода пытаешься меня убить, то теперь меня самого хочешь превратить в трусливого убийцу!

Шериф Аллан послал тебя следить за мной...

Что за чепуха! - воскликнул Томек. - Никто меня не посылал следить за тобой, и я тебя вовсе не победил. Я просто хотел посмотреть на мексиканскую сторону, потому и взобрался на эту одинокую вершину. На тебя я наткнулся чисто случайно. Не знаю, с чего ты напал на меня, видимо причина есть, если уж дрались, как два петуха. Мы упали с обрыва и ты ударился головой о камень. Вот как выглядит эта моя "победа".

Но ведь ты живешь у шерифа Аллана, - с горечью повторил навах, пытаясь заглянуть Томеку в глаза.

Если ты знаешь, что я живу у Аллана, то должен знать и то, что живу я там всего лишь несколько дней. Я приехал из далекой заморской страны за этой молодой сквоСкво (англ. squaw) - женщина на языке индейцев. , с которой вместе должен поехать в Англию.

Угх! Значит ты и в самом деле не принадлежишь к людям шерифа!?

У меня с ними ничего общего, - заверил индейца Томек. - Но давай лучше подумаем, как тебе помочь? К несчастью, ты крепко пострадал во время падения.

Значит, мой бледнолицый брат не янкиЯнки - житель Новой Англии в США. В более широком значении вообще житель северных Штатов, а иногда любой белый, рожденный в США. ?

Нет, я поляк, моя родина находится далеко за большой водой, - пояснил Томек, довольный, что навах назвал его "бледнолицым братом".

Угх! И впрямь злой дух затуманил мне глаза, чтобы я не видел правду. Надо быстро исправить ошибку, может быть, еще не поздно... - лихорадочно говорил навах, пытаясь подняться на ноги, но тут же покачнулся и упал бы, если бы Томек не поддержал его в последний момент.

Ты с ума сошел!? У тебя же нога вывихнута! - возмутился белый юноша.

Помоги мне взобраться на вершину горы, дорога каждая минута! - ответил индеец, опираясь на руку Томека.

Здесь нам не взобраться - возразил Томек. - Лучше обойти гору кругом, до тропы...

Если мой бледнолицый брат хочет убедить меня, что наша встреча была случайна, то... поможет мне как можно скорее взобраться на вершину горы, - нетерпеливо ответил навах.

Ну-ну! Что ж, попробуем!.. - вздохнул Томек, с опаской посмотрев на крутой склон.

Шаг за шагом карабкались они по косогору. От усилия и боли лицо молодого наваха побледнело и покрылось испариной. То и дело он спотыкался и падал, хотя Томек изо всех сил поддерживал его. Не обращая внимания на острую боль, волоча по земле вывихнутую ногу, индеец упорно отказывался передохнуть - он спешил на вершину горы.

Томек уже почти выбился из сил; ноги подгибались, рот с трудом ловил воздух, а ведь они проделали всего полпути. Но индеец, видимо, знал здесь каждый кустик; вместо того, чтобы взбираться на гору напрямик, он выбрал дорогу наискось, находя неизвестные Томеку удобные проходы. И вот уже выступ, на который они упали с вершины, в нескольких десятках метров справа.

Индеец все больше выказывал тревогу. Неожиданно он присел на склоне. Заслонив ладонью глаза от солнца, он долго всматривался в расстилавшуюся перед ними волнистую прерию.

Угх! Есть, есть, вон там, на востоке! - воскликнул он, указывая рукой.

Томек напряг зрение. Вдали, на небольшом возвышении, он увидел всадника, глядящего на вершину горы. Молодой навах замахал руками, громко закричал на неизвестном Томеку языке, но таинственный всадник стоял неподвижно, словно каменное изваяние. Слишком далеко было до него, чтобы он мог услышать этот крик. И видеть их он не мог - на темно-зеленом фоне склона. Томек понял, что если бы навах находился сейчас на вершине, на обломке скалы, всадник прекрасно бы видел его на фоне светлого неба.

Он не может нас ни увидеть, ни услышать, - крикнул Томек, обращаясь к своему спутнику.

Выстрели вверх из револьвера! Он наверняка услышит выстрел! - откликнулся навах. - Скорей, скорей! Смотри, он уезжает!

И впрямь, всадник уже стал спускаться с холма; скакун его все быстрее устремлялся к границе Соединенных Штатов.

Стреляй! - закричал навах, хватая Томека за руку.

Томек хотел достать револьвер, но так и не нащупал рукоятку, - кобура была пуста.

Я потерял револьвер, наверно, он выпал из кобуры, когда мы дрались! - воскликнул он.

Ищи скорей - или я опозорен! - с отчаянием взмолился индеец.

Томек, словно у него появились свежие силы, бросился к скале, где он предполагал найти потерянный револьвер. Спотыкаясь, ползя на четвереньках, он добрался до основания большого обломка скалы. Вытянув руки, попытался ухватиться за его край, но даже встав на цыпочки, не смог дотянуться. Он был слишком измучен, чтобы взбираться по почти отвесной скале, и решил найти проход, где он спустился, неся на плечах бесчувственного индейца. Наконец, это удалось и он очутился на верху скалистого обломка.

После коротких поисков он увидел свой черный револьвер на щебне, покрывавшем склон. С торжествующим криком схватил он оружие, но к несчастью ствол был забит землей. Пока Томек прочистил его шомполом, всадник ветром мчавшийся по прерии, очутился напротив одинокой вершины. Томек поднял револьвер и выстрелил пять раз подряд. Но, увы, таинственный всадник не услышал выстрелов. Как раз в этот момент он скрылся за поворотом горы, заглушившей эту пальбу.

Томек понял, что ничем больше не может помочь. Чтобы не терять времени он не стал перезаряжать револьвер, а сунул его в кобуру и направился помочь индейцу, взбиравшемуся по склону горы.

Стойкость молодого наваха, его упорство, с которым он карабкался наверх, вызвали уважение Томека.

Томек был сообразительным парнем. Он не сомневался, что индеец очутился на одинокой горе для того, чтобы встретиться с таинственным всадником. И встреча, надо думать, была важная, если он кинулся в смертельную схватку, предположив, что Томек выслеживал его по приказанию шерифа Аллана.

Немало потребовалось времени, пока они добрались до вершины. Индеец просто изнемогал. И рана на голове, и вывихнутая нога причиняли немалую боль, но он делал вид, будто не обращает на это никакого внимания. Видимо, все время думал только о таинственном всаднике, потому что не успели они очутиться на вершине, как он сразу бросился к северному ее краю, откуда хорошо была видна прерия на американской стороне.

Томек и навах напрягали зрение, высматривая всадника. Однако его нигде не было видно. Индеец еще больше помрачнел. Наконец он прервал молчание:

Может ли мой белый брат найти ружье?

Сейчас. Наверное стоит у скалы. Пусть мой краснокожий брат подождет меня здесь, - ответил Томек.

Ружье было на месте. Томек нашел его легко. Это было старое, уже довольно изношенное оружие. Томек тщательно его осмотрел; он знал, что неказистые на вид ружья траперов и краснокожих отличаются иногда большими достоинствами. На длинном стволе ружья виднелись насечки. Так по обычаю Дикого Запада отмечалось число убитых врагов. Томек посчитал насечки. Их было тринадцать подряд, потом, поодаль еще четыре.

Индеец был слишком молод, чтобы все насечки на стволе ружья относились к его победам. Вероятно, унаследовал ружье от прославленного воина. Но уже то, что молодой навах имеет такое ружье, доказывает, что среди своего племени он человек не простой.

Придя к этому выводу, Томек решил внимательно присмотреться к наваху. Возвращался он осторожно, прячась за обломками скал, и смог подойти к наваху незаметно. Индеец сидел на земле и, опершись локтями о колени, уткнулся лицом в ладони.

Томек изумился - неужели краснокожий плачет? Невероятно. Слезы никак не вязались с его мужественным поведением. И все же Томек не ошибся: из-под судорожно прижатых к лицу пальцев текли слезы. Навах плакал. Были ли это слезы боли, или отчаяния, или разочарования? Этого Томек знать не мог, но он понял, что подглядывать за человеком в минуту его слабости неблагородно. Он осторожно отступил назад и только спустя какое-то время вторично вернулся к спутнику.

Сидя на земле, индеец поправлял волосы, растрепавшиеся во время борьбы. Рядом лежал обрывок рубахи, которым Томек перевязал ему рану. На лице индейца уже не было видно волнения, так прекрасно он владел собой. Увидев Томека, он произнес:

Мой белый брат нашел ружье. Хорошо. Мне уже пора. я должен спешить.

Томек положил ружье рядом с краснокожим и сказал:

Ты плохо сделал, мой краснокожий брат, что снял с головы повязку. Из раны еще идет кровь.

Навах посмотрел на него. Долго вглядывался он в глаза белого юноши, но, видимо, так и не обнаружил в них хитрости или коварства, потому что грустно улыбнулся и ответил:

Краснокожие больше всего нравятся бледнолицым тогда, когда их кости белеют в прерии. Все индейцы для бледнолицых - паршивые собаки, цепляющиеся за землю, которую хотят иметь белые. Навахи, апачи и сиу умеют биться с врагами. Я - навах. И если кто-нибудь из белых или краснокожий полицейский, служащий у белых встретил бы меня, раненого, в прерии, то доставил бы к шерифу как человека, подозреваемого в нападении. Я сказал это потому, что ты, мой брат, приехал сюда из-за большой воды, чтобы взять с собой белую скво и скоро уедешь с ней на свою родину.

Я уже много раз слышал, как подло ведут себя белые люди с индейцами, но никак не думал, что среди вас нашлись предатели, служащие угнетателям. Ведь американская земля принадлежит вам, это ваша родина.

Мой брат так же молод, как я, но МанитуМаниту - бог индейцев одарил его большим умом. Мой белый брат должен уже сидеть в совете старейшин своего племени. Если бы все белые говорили и поступали так, как ты, то индейцам никогда не пришлось бы выкопать военный топор, выступая против них. Увы, даже не все индейцы понимают, что надо держаться сообща. Нашлись и предатели. Сущие паршивые краснокожие собаки!

Я понимаю тебя, потому что моя страна тоже не знает свободы. И у нас немало предателей. Но надо подумать о твоих ранах. Давай подложим кусок рубашки под повязку, из-за которой торчат перья. Подожди, я тебе помогу! Вот так! Теперь хорошо. А ногу, ее мы сейчас вправим и перевяжем.

Томек ловко вправил вывих и перевязал ногу обрывками рубашки. Несмотря на боль, индеец над чем-то задумался, но лишь после длительного молчания выразил свое опасение:

Мой белый брат живет у шерифа Аллана, и если он вернется израненный и в изорванной одежде, шериф наверняка станет спрашивать, что случилось. Что мой брат ответит?

Прежде всего я постараюсь, чтобы Аллан меня не увидел таким. Потом вызову из дома моего приятеля, боцмана Новицкого, и попрошу его принести мне свежую рубашку.

Ты говоришь о белом мужчине высокого роста, который тоже живет у шерифа?

Ты видел боцмана Новицкого? Когда? - вопросом на вопрос ответил Томек, подозревая, что навах следил за всеми обитателями ранчо Аллана.

Я работаю у шерифа ковбоем.

Ах, вот как выглядит дело! - улыбнулся Томек. - Значит мы вместе можем вернуться домой.

Нет, я со стадом нахожусь на ближайшем пастбище. Если шериф увидит нас вместе, он легко обо всем догадается. А как ты объяснишь свой необычный вид другу?

Об этом не беспокойся. Скажу, что упал с лошади на колючий кактус. Боцман Новицкий добрый товарищ - никогда не задает больше вопросов, чем надо.

А малая белая скво? - не унимался индеец.

Если ты думаешь о Салли, то можешь быть совершенно спокоен. Она поверит всему, что я скажу, а ее мать - это сама доброта и любит меня. Они живут в далекой стране, которая называется Австралия. Их ферма находится в прерии на опушке огромного леса. И вот как-то маленькая скво заблудилась в этом лесу. Все окрестные фермеры не могли ее найти. Мне же повезло. Случайно нашел ее, она вывихнула ногу, как ты сейчас, и не могла одна вернуться домой. И она, и ее мать сделают все, что я попрошу. Не беспокойся ни о чем.

Зачем мой белый брат ездит по разным далеким странам?

Мы с отцом и двумя его друзьями ловим диких животных и продаем в Европу. Этих животных можно потом видеть в специально для этого подготовленных местах.

Угх! Красный Орел уже слышал о таких людях, которые ловят диких животных.

Ого, у моего брата красивое имя, - заметил Томек. - Могу я называть моего брата Красным Орлом?

Все меня так зовут, - ответил навах. - А теперь идем к нашим лошадям.

Красный Орел не должен тревожить больную ногу. Я тебя понесу на спине. Бери оружие и садись, - предложил Томек.

После краткого колебания индеец сел Томеку на закорки, и они двинулись вниз по склону. Несмотря на всю силу и выносливость Томека, ему после всех сегодняшних передряг пришлось несколько раз передохнуть, прежде чем они добрались до лошадей. Мустанг наваха сразу же почувствовал людей - стал фыркать и бить копытами о землю. Навах свистнул. Мустанг заржал и успокоился.

Когда Томек подошел к лошади, индеец слез с его спины, отвязал конец лассо от ветви, не выпуская из рук ружья, схватился за длинную гриву мустанга и ловко вскочил на него.

Пусть мой белый брат сядет сзади меня, - предложил он.

Не стоит. В нескольких шагах отсюда мой конь, - ответил Томек.

Он нашел свою лошадь, вскочил в седло, и они быстро съехали с горы на широкую равнину. Молча шли галопом. Только спустя полчаса навах осадил коня.

Здесь наши пути расходятся, - сказал он. - Ты, мой белый брат, поедешь на северо-запад, а мне надо прямо на север, на свое пастбище.

А когда Красный Орел приедет на ранчо Аллана? Я хотел бы кое о чем поговорить, - сказал Томек.

Постараюсь вскоре встретиться с моим белым братом.

Буду ждать. До свидания!

Томек дружески помахал рукой и повернул коня к ранчо.

Индеец неподвижно сидел на мустанге, чуть подавшись вперед, держа в обеих руках длинное, с насечками, ружье. Как только белый немного отъехал, указательный палец индейца дотронулся до курка.

"Только мертвые не выдают тайн", - подумал навах, вскидывая ружье к плечу.

И он был готов выстрелить, как вдруг вспомнил, что белый даже не спросил его о таинственном всаднике.

"Ведь это же я хотел его убить, а он не только не воспользовался победой, но помог мне, как другу. Этот белый ничего не знает о Черной Молнии, и, значит, не может нас предать".

Навах медленно, с видимым облегчением опустил ружье и прошептал:

О великий Маниту! Я ненавижу белых и готов погибнуть в борьбе с ними. Но я не могу убить человека, который поступил со мной так великодушно.

Когда я долгое время работал в Канаде, меня волновала проблема коренного населения Америки. С одной из ее сторон — отношением белого населения к индейцам (нынешнего белого к сегодняшним индейцам) - я соприкоснулся вплотную.

Какой-то индеец

Мой сосед Раймонд пригласил меня поехать ловить рыбу.

На этом озере, - сказал он,- мало кто бывает, там еще можно поймать две-три форели. И не каких-нибудь коротышек, а фунта по три-четыре каждая. Если повезет, то, может быть, попадется и северная щука фунтов на двадцать. Лодки и снасти возьмем у старика Корли.

Это было так заманчиво, что мне оставалось только согласиться. Дело происходило в Канаде, недалеко от границы с США. Часа в четыре дня, в субботу, мы катили в раймондовском «шевроле». Уже в сумерках добрались до озера и не без труда нашли на его берегу хижину Корли. Впрочем, хижина - это не то слово. Еще с давних времен колонизации и войн с индейцами белые поселенцы строили себе дома-крепости, немного напоминающие русские рубленые избы, благо леса тогда еще было много. Вот так именно выглядел дом Корли. Черная вода начиналась буквально у моих ног, и в стороне что-то постукивало непрерывно: вероятно, лодки, привязанные поблизости. Электричества не было, только в небольшом оконце дома позади меня скудно светила керосиновая лампа. Понемногу глаза привыкли к темноте; справа и слева начали угадываться высокие скалы и холмы, густо поросшие лесом. Из этой тьмы вышла вдруг здоровенная кудлатая лайка, подошла ко мне и ткнулась носом в ногу. Взглянув на добродушную лохматую морду, я решился потрепать ее по шее, что, к моему облегчению, псу очень понравилось. Он протяжно вздохнул, сел и привалился к моим ногам. «Это хорошая примета, - подумал я, - если пес добродушен, видно, хозяин его тоже человек неплохой».

Вдруг очень далеко, в темноте, появился крохотный огонек, где-то там, за водой. Появился и исчез, но через несколько мгновений появился снова и уже не пропадал. Тишина стояла полная, если не считать шелеста набегавшей волны. В это время позади открылась дверь, и ко мне подошел Корли. Из двери, оставшейся полуоткрытой, пополз тусклый свет и успел захватить тень удалявшегося пса.

А, - сказал Корли, - Чиф уже тут как тут, он любит встречать новых людей, все-таки развлечение. Вы, наверное, не представляете себе, какое тут безлюдье. Все уходят в город. Земли тут нет, одни камни, скалы, ели и озера, в которых рыбы почти не осталось.

Вы только не подумайте, что в этом тоже ничего нет, - спохватился он, - для любителей-то кое-что найдется, но чтобы жить на подножном корму, как в старые времена, этого не хватает...

Корли замолк, из темноты появился Чиф и на этот раз уселся около хозяина, не обратившего на него ни малейшего внимания. Чиф озабоченно почесался и нехотя передвинулся ко мне. Снова стало тихо.

А что это за огонек, - спросил я, - вон там, между небом и землей?

Это около трех миль отсюда, в том конце, - сказал Корли. - Там индеец живет. Уже много лет, даже не помню, когда он появился. Пойдемте спать, уже пора, завтра рано вставать.

Никто не стал ждать второго приглашения, и через десять минут Корли показал мне на три двери, ведущие куда-то из кухни-столовой его дома:

Выбирайте любую, они все одинаковые.

Открыв крайнюю дверь, я обнаружил крохотную комнатку, где стояли кровать и стул - больше ничего. Небольшое оконце, расположенное странно низко над полом. Стекло было все в трещинах. Я быстро разделся, залез под одеяло и только тогда обратил внимание, что в «кабине» не было потолка, а прямо над головой виднелись дряхлые стропила и доски крыши на них.

Сон не шел ко мне, верно, необычность обстановки мешала. Я повернулся на бок, лицом к оконцу и снова увидел одинокий огонек на том конце озера...

Проснулся я от тихого шума в большой комнате. В окошко пробивался странный свет - тусклый и серый. Быстро одевшись, я вышел в кухню. Корли стоял у стола и строгал большим охотничьим ножом кусок бекона прямо на сковородку...

Бегите на озеро, - сказал он, - умывайтесь и обратно. Раймонд уже там.

Когда я вышел, меня сразу охватил густой туман, и, хотя стало посветлее, все равно ничего не было видно.

Вода была чертовски холодная. Когда я разогнулся и стал вытираться, то увидел наконец и лодки, привязанные в стороне. Две деревянные и одну алюминиевую, старую и довольно сильно побитую по бортам.

Завтрак прошел в молчании.

Ну, теперь пошли, - сказал Корли, обращаясь не то к нам с Раймондом, не то к Чифу.

Туман понемножку поднимался, и где-то в стороне уже угадывалось солнце.

Корли сунул Чифу у крыльца жестяную тарелку с остатками завтрака и спустился с нами к воде.

Полезайте вот в эту деревянную лодку, - сказал он мне. - Мотор здесь надежный, идите на самых малых оборотах вот в этом направлении, - и он показал рукой в стену тумана. - Здесь залив мили на три, да и ширина около мили. Делайте повороты пошире, чтобы не спутать лески. Вот так и ходите вдоль него. Старайтесь держаться середины, там есть глубокие расселины, в них-то и стоит форель. Раньше часа дня не возвращайтесь.

Вероятно, полоса тумана у берегов держалась подольше, потому что лодка быстро выскочила на открытую воду, и передо мною развернулась суровая картина.

Озеро, а вернее его залив, с одной стороны теснили высокие холмы, поросшие лесом. Они прямо упирались в воду, их крутые склоны сплошь заросли ельником, и не было видно ни одного хоть немного ровного места. А с другой стороны возвышались колоссальные каменные обрывы - скалы, на макушках которых видны были снизу все те же зубчатые ели.

Берега повсюду были усыпаны крупными камнями и плавником самых причудливых форм, побелевшим от солнца, ветра и морозов. Вдали виднелось несколько каменных островков, гладких, словно причесанных. Кое-где по ним торчали отдельные деревья.

Мотор глухо шумел, последние клочья тумана быстро исчезли, и наконец скрылся берег, где стоял дом Корли.

Прошло, наверное, минут сорок, и потихоньку начал приближаться противоположный конец залива. И тут я увидел на пологом бережку в центре небольшой лужайки-поляны хижину, тоже рубленную тем же старинным способом, как и дом Корли, только поменьше.

В этом домике было два окна с белыми занавесками, из трубы шел дымок, на загородке висела небольшая сеть, и была прислонена лодка. Но какая! Самое настоящее каноэ, на каких в старые годы разъезжали, охотились и воевали и Гайавата, и Ункас, и их друзья, и их враги. Трудно было разглядеть, из чего она была сделана, пожалуй, все же не из бересты. Больно уж она была темная. Но форма была самая доподлинная, самого настоящего боевого каноэ краснокожих индейцев. Я видел такие в музеях.

Часам к одиннадцати я все-таки поймал одну форель фунта на три.

Ровно в час дня я подошел к берегу. Мы с Корли подошли к воде и уселись покурить на толстый обрубок дерева.

Корли, - сказал я, - что вы знаете об этом индейце, который живет на том берегу?

Да ничего, - отвечал он, - живет и живет, хорошо, что не ворует и вроде не пьет. У него там и жена есть.

Она белая, подумать только. Оба совсем немолодые. Так и появились здесь вместе. Должно быть, сбежали откуда-нибудь. И никто не знает, на что они живут.

А кому это надо знать? - спросил я.

Да никому, пожалуй, - неуверенно отвечал Корли. - Полиция-то о них знает, - продолжал он, - но не трогает. Видно, они и в самом деле тут никому не мешают. Раза два его видели в тутошнем городишке, там есть лавки и все прочее. Он приносил туда меха. Трапперствует, конечно. Да и много ли им надо, этим язычникам?

А почему вы уверены, что они язычники, жена-то у него белая? Сами говорили.

Белая-то она белая, но их так и не видали ни в одной церкви в округе. Да ведь, по правде говоря, и машины-то у них нет. Нет даже лодочного мотора. Только каноэ. Он, верно, в Штаты ранней весной по озеру на нем добирается. Там за меха платят дороже. А индейцу тридцать миль на каноэ пройти ничего не стоит. Летом-то у них хорошо. У них даже корова была, но вот уже года два не видно. Наверное, сдохла от старости.

А волки есть тут? - спросил я.

Есть, но мало. Зато водится черный медведь, но тоже немного. Вот лосей порядочно, да и тех бобры выживают, губят лес своими плотинами, а по скалам лось лазить не охотник. Индеец, наверное, бьет их. Что ж, ему пары лосей на всю зиму хватит. Ему даже лучше, чем индейцам в резервациях. Там они бездельничают на субсидиях государства, а этот, по крайней мере, сам себя кормит. Налоги-то плачу я, а с него и взять нечего.

А если заболеет? - заметил я.

О, они не хворают, а если что и случится, то они знают старые секреты и лесные средства. Вот уж здесь я ему завидую! - воскликнул Корли. - Мне-то доктора и лекарства обходятся безумно дорого. Просто иной раз теряешься. Особенно когда внучата хворают.

И тут Корли решительно повернул разговор на свои горести и трудности.

Когда мы ехали обратно, Раймонд молчал, а я не стал расспрашивать его ни о чем. Что мог добавить маленький клерк из большого города, где жила его семья, где ему не хватало заработка и все время приходилось изворачиваться, чтобы свести концы с концами?

Нельзя сказать, что Корли и тем более Раймонд ненавидели краснокожих. У Раймонда вообще не было для этого никаких конкретных оснований. Его жизнь в большом городе целиком поглощала все его духовные и физические силы. У него была точная цель, задача выжить и обеспечить минимум условий для выживания своим детям. Корли находился в несколько других обстоятельствах. Ведь индеец был его непосредственным соседом, и, хотя Корли не питал к нему ненависти, настоящей расовой злобы, он, как и Раймонд, был равнодушен к этому индейцу. Но, как мне кажется, здесь присутствовал несколько своеобразный в этой ситуации элемент. Корли бессознательно завидовал индейцу. А ведь и в самом деле этот индеец осуществил извечную мечту маленького человека в буржуазном обществе. Самостоятельность, независимость от общества, в данном случае белого общества, независимость от грабительских услуг официальной медицины, жизнь на природе, и мало ли какие еще преимущества жизни индейца могли подсознательно возникнуть в уме Корли? Но элемент зависти к индейцу у него, безусловно, был. Корли только не смел признаться в этом даже самому себе.

Рэймонд и Корли были самыми обыкновенными людьми, еле-еле сводившими концы с концами, и им было не до индейцев. Не было у них к ним ни зла, ни добра... Только равнодушие...

Ушедшие...

Сложная проблема современного состояния взаимоотношений индейцев с белым населением на поверку оказалась не столь уж сложной. В лучшем случае обыкновенные люди и в США, и в Канаде равнодушны к индейцам, независимо от того, где эти индейцы находятся - в городах, в резервациях или в глухих местах самого севера Канады, например. О судьбе этой последней категории мне довелось узнать чуть больше, чем это принято обсуждать вслух - в газете, журнале, кино и по телевидению.

Я знал, куда пойти и кого расспросить. В Оттаве есть музей, посвященный естественной истории. В нем шесть или больше залов посвящены быту, культуре и истории индейцев Северной Америки.

В этом музее познакомился я с двумя его сотрудниками - мужем и женой. Он известный - в узких кругах, конечно, - археолог, специалист по истории окультуривания дикой кукурузы древними индейскими племенами в Мексике и Центральной Америке. Она - этнограф, специалист по северным племенам индейцев - и рассказала мне о своей только что выпущенной работе, похожей на последнюю страницу в истории традиционных племен индейцев Северной Америки. Одну из бесед с Энни мы вели прямо в музее. Я заинтересовался старой бизоньей шкурой, натянутой на деревянный каркас и покрытой рисунками: человечками, стилизованными фигурами зверей, нанесенными выцветшей краской.

Что это означает? - спросил я у Энни.

Это осталось от племени сиу, - отвечала она, - но прочесть это теперь уже некому. Я пыталась разгадать смысл этого, но... Дело в том, что традиции утеряны. Да и как им было уцелеть?

В 1885 году в тех местах, где кончаются прерии и начинаются леса, то есть в северных районах канадских провинций Саксачеван и Манитоба, вспыхнули восстания индейцев. Туда были направлены войска, точно так же, как это было сделано ранее в США, и восстание потопили в крови. Это был конец. Конец юридический, конец военный, конец экономический - бизонов больше не было, их всех уничтожили. Без бизонов жизни быть не могло, и судьба индейцев была решена. Но какие-то жалкие остатки их ушли на север, в леса на территории между Лабрадором и Гудзоновым заливом и Юконом с Аляской. Ушли в самые глухие места. Там безлюдье на тысячи миль. Вот там-то и обосновались - не тысячи и не сотни, а десятки индейских семей, живущих по старым законам и обычаям. Основа жизни - охота. Добыча мехов и продажа их за сотни миль от стойбища белым скупщикам. От них получают охотники-индейцы оружие, снаряжение, немного табака и соли, очень редко красное и синее сукно для женщин. Больше ничего. Места их постоянного обитания фактически неизвестны. Они меняют место, когда в округе охотка больше не кормит. Они живут там и зимой и летом. Зимой даже легче жить. Пройти можно везде. Не то что в летнее время.

Энни вот уже несколько лет отправляется к ним ранней весной и возвращается поздней осенью. Это последняя возможность воочию убедиться во многом или, наоборот, преодолеть предвзятые мнения о жизни и обычаях индейцев. Сначала они не принимали ее в свой круг. Но она, как женщина, довольно скоро вошла в доверие к старым сквау в одном из далеких стойбищ. Эти старухи занимают важное место в родовой иерархии. Дело мужчины - охотиться и быть воинами, а старые женщины управляют жизнью в семье, в быту стойбища. Короче говоря, теперь Энни принимают как свою в двух или даже трех стойбищах. Ей только надо прибыть весной в определенное место на определенном озере, доступном для небольшого гидроплана. Там ее уже ждут индейцы с каноэ. Иногда ей приходится ждать их несколько дней. Это важная деталь, так как места стойбищ постоянно изменяются, и без друзей Энни просто не найдет их. Самое дорогое, что она везет туда, - иголки, нитки и цветной бисер. Еды везти не надо. У них все есть. Лес и карибу, иногда лоси хорошо их кормят и одевают. С эскимосами, своими ближними соседями, они не смешиваются. Хорошо знают друг о друге, но это два разных мира, два мировоззрения. Впрочем, они так далеки друг от друга, что встречи могут быть только случайными.

Власти имеют об индейцах весьма смутное представление. В конце концов, их так мало. Энни сказала, что она имеет дело с двумя родами, это около семидесяти-восьмидесяти человек. Ну кто с ними станет возиться? Их оставили в покое, о них забыли. Все забыли, кроме Энни. Она полагает, что это наилучший выход. От прямого общения с современной цивилизацией они перемрут от болезней или еще хуже - сопьются, так как сейчас разрешена продажа спиртного любому индейцу. Впрочем, Энни не скрыла, что у них там очень высокая детская смертность. Жизнь этого последнего осколка бывшего великого племени кри 1 висит на волоске. Равновесие неустойчивое.

Энни обвела рукой бесконечную вереницу луков и стрел, весел и детских люлек за стеклом витрин в безлюдных залах музея.

Единственно, что их поддерживает, это чувство необходимости сохранения традиций. Из поколения в поколение, а если считать с 80-х годов прошлого века, их сменилось уже три или четыре, старейшины в этом небольшом мирке сохраняют предания и основы духовного мира. В нашем понимании, - говорила Энни, - это религия, а в их - просто образ жизни, где все живое в лесах и сам лес одухотворены. Вспомните Гайавату Лонгфелло и вы сразу поймете духовный мир людей из этих двух стойбищ. Но все же у них заметна некоторая деградация, упрощение обычаев. Например, я ни разу не видела, чтобы они совершали обряды с исполнением священных танцев. У них отсутствуют имена, исполненные поэтического, свежего чувства. Нет женщин с именами, скажем, «Утренняя Роса» или «Свет Вечерней Звезды». Имена теперь простые, часто связанные с обязанностями в быту или на охоте, а у мужчин имена связаны с животным миром, вроде - «Бродящий Волк» или «Летающая Сова». Чувствуется, что у них смешались обычаи прошлого, сохранившиеся только по случайным воспоминаниям и пришедшие из разных племен. Энни слышала у них такие слова из песни, которую поют у костра:

Один я иду по дороге,

Которая никуда не ведет...

Но зато я ухожу прочь

Отсюда, где никого не осталось...

По словам Энни, примерно такие строки были записаны фольклористами еще в конце прошлого века у индейцев из прерий. Содержание может быть отнесено и к очень давним временам, но теперь слова эти зазвучали по-новому. Энни горько вздохнула.

Старое поколение ушло навсегда охотиться в вечные прерии наверху, куда ведет великая дорога - Млечный Путь. Но за последние годы выросло молодое поколение в тех же лесах на севере, и у них другая жизнь...

П равительство США урегулировало свой спор с индейскими племенами, согласившись выплатить им более миллиарда долларов. Это компенсация за пользование минеральными ресурсами индейских территорий, заготовку там древесины, выпас скота и пользование дорогами. Индейцы также обвиняли власти в дурном распоряжении своими финансами, которые находятся в доверительном управлении Министерства внутренних дел. Племена согласились отозвать из судов свои иски, некоторые из которых имеют более чем вековую историю.

Объявляя о достигнутом соглашении, министр юстиции Эрик Холдер заявил, что они открывают новую эру в отношениях правительства с индейцами.

Отношения эти начались 405 лет назад, когда Лондон едва пришел в себя после эпидемии чумы, театр "Глобус", для которого сочинял Шекспир, получил от короля Якова I статус труппы его величества, а на Руси чудесно воскрес дважды убиенный царь Димитрий. В мае 1607 года к берегам Виргинии подошла английская флотилия из трех кораблей, которой суждено было основать первое английское поселение в Новом Свете - Джеймстаун. Она бросила якорь у входа в Чесапикский залив. Берег показался членам экспедиции райским уголком. "По изумрудным лугам, - пишет хроникер, - струились свежайшие ручьи, высился лес исполинских деревьев, и я был очарован сим прекрасным видом с первого же взгляда".

Однако первая же вылазка на сушу повлекла за собой и первую стычку с туземцами. 10 человек были ранены, двое убиты. Только выстрел из корабельной пушки заставил ретироваться нападавших. Тонкий звон индейской стрелы стал постоянным звуковым сопровождением ежедневной битвы поселенцев за выживание.

Отношения балансировали между дружбой и враждой и породили легенду, ставшую поп-культурным трэшем – историю любви дочери вождя Покахонтас и предводителя поселенцев Джона Смита. Со своим вторым белым мужем Джоном Рольфом и дочерью Ребеккой (именно этот брак заставил ее отца заключить мир с англичанами) краснокожая принцесса побывала в Англии и произвела ажиотаж в светском обществе. В Двенадцатую ночь, последний день святок 1617 года, Рольфы получили приглашение в королевский дворец на представление театра масок. Пьесу специально по такому случаю сочинил драматург Бен Джонсон. Ребекка Рольф сидела неподалеку от короля Якова и королевы Анны.

Независимая Америка теснила индейцев на запад, воевала с ними, заключала союзы, пыталась ассимилировать, но государственной политики геноцида индейцев, о котором твердил нам советский агитпроп и о котором по сей день любят напоминать записные патриоты, у США никогда не было. Генерал Шеридан никогда не произносил одиозной фразы "Хороший индеец – мертвый индеец" - она зафиксирована Оксфордским словарем раньше, чем он мог бы ее произнести.

В освещении этой темы по-прежнему много пропаганды и публицистики. Строгая наука затрудняется даже определить численность индейцев в доколониальный период – оценки колеблются между одним и 18 миллионами. Да, бледнолицые воевали с индейцами, но индейские племена воевали и между собой. На военной тропе погибло гораздо меньше индейцев, чем от инфекционных болезней, против которых у них не было иммунитета. Сказки про зараженные холерой одеяла, которыми белые будто бы специально снабжали индейцев - выдумка невежественных людей. Европейцы тогда сами ничего не знали про микробы. В 1881 году, уже после открытия Пастера, врачи ковырялись грязными пальцами в ранах несчастного президента Гарфилда, раны которого были несмертельны, и довели дело до заражения крови.

Те, кто сегодня муссирует тему индейского "геноцида", напоминают этих докторов – они отравляют организм вместо того, чтобы лечить его. Америка платит по своим историческим долгам. И это правильно и достойно.

В апреле, 22-го числа, в отделе "Искусство и идеи" газеты Нью-Йорк Таймс появилась статья Мичико Какутани под названием "Новая волна писателей переделывает литературу". Заглавие неинтересное, газетно-информативное, не более, но тема достойная, сюжет остро современный и вообще представляющий большой культурный интерес. Процитирую кое-что оттуда:

Шестьдесят один год назад в знаменитом эссе Филипп Рав разделил американских писателей на две группы: "бледнолицых", таких, как Генри Джеймс и Томас Элиот, - высоколобых, философски чутких, обладающих острым культурным самосознанием, - и "краснокожих" - таких, как Уитман или Драйзер, - с намеренно заземленным стилем и шумной популистской идеологией. В первой группе господствовали культурный символизм и аллегоризм, тщательная стилистическая отделка, во второй держались грубой реальности, практиковали эмоциональный натурализм.

Недостатки обеих групп вырастали, как водится, из их достоинств. Бледнолицым грозил снобизм, излишняя педантическая изысканность, а краснокожие впадали в грубый антиинтеллектуализм и склонны были к конформизму, то есть принимали действительность, как она есть. И по мнению Филиппа Рава - редактора журнала Партизан Ревю, одного из влиятельнейших тогдашних критиков, - национальная литература была искалечена этим расколом, страдала шизофреническим распадом личности.

В общем и целом соглашаясь с этим диагнозом, поставленным шестьдесят лет назад, Мичико Какутани (культурный обозреватель Нью-Йорк Таймс) утверждает, что новая англоязычная литература преодолела этот раскол и распад, сумела синтезировать обе линии в новых произведениях, отмеченных как остротой и тонкостью стилистических приемов, так и верностью современности, живому течению нынешней жизни. Она называет достаточно много имен, причем далеко не всегда молодых писателей: к числу таких синтезаторов она относит, например, Филиппа Рота, Тони Моррисон, Салмана Рушди - писателей, давно уже действующих. Из молодых выделяет Дэйва Эггерса, Алекса Гарланда, Ричарда Пауэрса, Зэди Смит; последняя - англичанка по отцу, мать ее из бывших колоний, так же как Салман Рушди из Бомбея, а Казуо Ишигуро вообще из Японии. Эта черта чрезвычайно характерна: новейшая англоязычная литература в значительной части делается людьми иного, не англо-американского этнического происхождения, что ведет к ее несомненному обогащению. (Вспомним, кстати, крупную фигуру тринидадца Найпола.) Нам сейчас не нужно уходить в соответствующие подробности, но вывод Мичико Какутани, несомненно, стоит привести, - она говорит уже и не о новой англоязычной литературе, а о чем-то культурно большем, значительнейшем, - именно:

Нынешний синтез двух литературных течений - бледнолицых и краснокожих, по старому определению Филиппа Рава, не только соединил воедино культурную высоту и полнокровность жизни, - он, этот синтез, свидетельствует о жизненности самой литературы, о том, что слухи о ее смерти, упорно распространяемые такими учеными, как Гаролд Блум и Алвин Кернан, сильно преувеличены, что литература сумела пережить собственную деконструкцию, сумела противостать как электронной революции, так и пению голливудских сирен, что молодые писатели, изобретая новые формы письма, продолжают поклоняться древнему искусству литературы .

В общем получается, что не так все и плохо на Западе - в смысле высокой культуры: нужно только поменьше смотреть в ящик и почаще ходить в книжные магазины или библиотеки. Кстати, в нью-йоркском книжном магазине вы вспоминаете разговоры о культурном упадке Запада с ухмылкой: ничего себе упадок - думаете вы, глядя на книжные полки, на которых есть все. Подчеркиваю: ВСЕ. При желании живучи на Западе, даже в Америке, можно быть очень и очень не серым. Соответствующие ниши - есть, безусловно есть. Делу мешает безумный напор поп-культуры, того же ящика, и некоторые влиятельные политико-идеологические инспирации, особенно пресловутый мультикультурализм. Но вот вам пример правильного, подлинного мультикультурализма - то, о чем писала Мичико Какутани: половина ярких литературных имен - не белые. (Кстати, моя последняя фраза - политически некорректная.)

Человеку с русским культурным опытом, конечно, много легче не обращать внимания на попсовую ерунду: русский привык к хорошим книгам. Вот и возникает вопрос в связи с обсуждаемой темой: а как у русских было (и есть) в смысле бледнолицести и краснокожести? По-моему, в России такой темы не было - не было раскола литературы по линии тонкачество - грубый реализм. Прежде всего потому, что особенного тонкачества не было. Кто в русской классике бледнолицый? Разве что Тургенев. Можно ли назвать бледнолицым Пушкина, написавшего Пугачева? Бледнолицыми были карамзинисты, и, кстати сказать, Пушкин, в интерпретациях Тынянова, сумел преодолеть эту моду, синтезировал новый изящный слог с архаистической державинской струей. Несомненные бледнолицые тонкачи в России - это серебряный век с его многочисленными ангелами-андрогинами. С другой стороны: а Блок? Что, кто у него важнее - Прекрасная Дама или падшая звезда-проститутка? Поэму "Двенадцать" написал, безусловно, краснокожий. Набоков вроде бы был бледнолицым, хотя и отличался вкусом к сочной реалистической детали. Проза Мандельштама, пожалуй, - образцовый пример бледнолицести в литературе.

Вот, кстати, пример органического и удавшегося превращения русского писателя из бледнолицего в краснокожего - с одновременным движением его от поэзии к прозе: Бунин. Корней Чуковский о нем великолепно написал: это Фет, превратившийся в Щедрина, акварелист, ставший потрясателем основ. Еще из этой давней статьи Чуковского:

Бунин постигает природу почти исключительно зрением... Его степной, деревенский глаз так хваток, остер и зорок, что мы все перед ним - как слепые. Знали ли мы до него, что белые лошади под луной зеленые, а глаза у них фиолетовые, а дым - сиреневый, а чернозем - синий, а жнивья - лимонные? ... Любование, радование зримым - главная услада его творчества... глаз у Бунина гораздо активнее сердца, (и) покуда сиреневые, золотистые краски тешат его своей упоительной прелестью, его сердце упорно молчит.

Чуковский продолжает:

...я говорил о пристрастии Бунина к зрительным образам, о том, что природа наделила его замечатльным, редкостным, почти нечеловеческим зрением. Теперь мы видим, что это не единственный дар, полученный им от природы: наряду с зоркостью он обладает такой же феноменальной, изумительной памятью, без которой он не мог бы воссоздавать в своих книгах столько мельчайших деталей предметного мира, когдла бы то ни было увиденных или услышанных им. Какая бы вещь ни попалась ему под перо,он так отчетливо, так живо - словно в галлюцинации - вспоминает ее со всеми ее мельчайшими свойствами, красками, запахами, что кажется, будто она сию минуту у него перед глазами и он пишет ее прямо с натуры... Заодно с изощреннейшим зрением и редкостно сильной памятью у Бунина обнаружился изумительно чутккий слух.

Чуковский, кстати, резко противопоставил здоровую прозу Бунина современной ему, так называемой, декадентской литературе - и отметил у самого Бунина сознание такой противопоставленности:

Всюду в литературе ему видятся шпагоглотатели, фокусники, жонглеры слов, прелюбодеи мысли, а он в своем убогом Суходоле, в стороне от нечестивого торжища, словно дал себе обет простоты и правдивости.

Вот тут есть некоторая неточность: как раз "Суходол" бунинский далеко не прост, в нем некоторая декадентщинка чувствуется, это отнюдь не так называемый реализм. Это, как сказано другим критиком о другом писателе, натурализм, истончившийся до символа. И возникает колоссальный образ обреченной, пропащей России, неких грозовых канунов, подошедшего вплотную конца. А простую, реалистическую и натуралистическую "Деревню" сколько ни читай - ничего в голове не удерживается, кроме какой-то грязи по ступицу. Единственное, что мне оттуда помнится, - как некий мужик говорит о деревенской красавице: "Чисто кафельная, сволочь".

В общем, получается, одним краснокожим в литературе делать нечего. Здоровых мужиков нужно в арестантских ротах держать, а не в литературе, как советовал Чехов. Такими симулянтами он считал как раз тогда появившихся декадентов. Но, повторяю, без такой симуляции, такого придуривания и юродства в литературе удачи редки. Толстой с Достоевским тоже ведь юродствовали: один притворялся моралистом, а второй вообще православным христианином. (И, замечу в скобках, только два человека в России им не поверили: Константин Леонтьев и Лев Шестов.) Но без такой игры, без масок и их смены обойтись в искусстве нельзя.

Вопрос о бледнолицых и краснокожих становится, таким образом, вопросом о так называемой искренности в литературе. Я хочу еще раз поставить его на примере двух очень знаменитых французов - Камю и, сами понимаете, Сартра.

Вспомним одну черту краснокожих, о которых говорят американцы Филипп Рав и Мичико Кукутани: это их пристрастие к политической повестке дня, прогрессистский идеологизм. По этой линии чрезвычайно резко расходятся и разводятся Сартр и Камю, несмотря на видимо объединяющий их экзистенциализм. Мировоззрительный склад вроде бы один; откуда же столь резкое расхождение в политике? Почему первоклассный, чтоб не сказать гениальный философ Сартр впадал в такие чудовищные политические ошибки - почему его вообще потянуло в политику, занесло на эту галеру? Это ж надо было такое придумать: связаться с коммунистами, со сталинским Советским Союзом в 52-м году - во время процесса Сланского и накануне дела врачей? Откуда вообще у Сартра эта несчастная мысль о необходимости ангажированной литературы - поставленной на служение, взявшей на себя служение?

Эта мысль идет из глубин его философии, его экзистенциализма, его нигилистической онтологии. Само сознание человека - это манифестация ничто, свидетельство бессмысленности бытия и, отсюда, тотальной человеческой свободы. Человек - это существо, посредством которого в мир приходит ничто. В одном месте Сартр говорит: ничто - это обвал бытия, в котором рождается мир. Ибо само по себе, в себе бытие существует лишь как бескачественная сплошность - свалка, громоздящаяся до неба. Философия Сартра стоит и падает вместе с ее методологической предпосылкой - феноменологией Гуссерля, пресловутой эпохЕ - феноменологической редукцией, выносящей за скобки априорные ценностные ориентации. Можно философствовать так, а можно и иначе, никакой последней строгой научности в философии все равно не добьешься. Сартр, в соответствии с установками собственного экзистенциализма, выбрал такой мир, такого себя, ибо сказано: выбирая себя, человек выбирает мир. Но ему стало скучно и одиноко, и он стал стараться это одиночество преодолеть - как в рассказе Хемингуэя некая американская пара старалась иметь ребенка. А для таких духовных вершин существует старый, испытанный способ обретения любви в пустом и бессмысленном мире - народопоклонничество, политическая левизна. Это и можно назвать добровольным превращением бледнолицего в краснокожего. Была своя логика в пути Сартра - диктовавшаяся самим его психологическим складом: в экзистенциализме психология - это и есть антропология, а последняя - самая настоящая онтология, учение о бытии.

Вот короткое, но достаточное объяснение этого сюжета в одной из автобиографических книг Симоны де Бовуар:

Что такое ангажированность писателя? Это следствие разрыва с метафизической концепцией литературы. Но если метафизика, внеположные человеку ценности не сущетсвуют, то достоинство литературы сохранится постольку, поскольку она полностью поставит себя в ситуацию, то есть ангажируется, выберет цель и способ борьбы. Иначе она будет игрушкой - у эстетов и ничем в коммерческом варианте. И если в будущем исчезнет ангажированная литература, то это ознаменует полный крах достойных человека проектов.

А вот что она же пишет о Камю:

Политические и идеологические разногласия Сартра и Камю, существовавшие уже в 45-м, углублялись с каждым годом. Камю был идеалист, моралист и антикоммунист; вынужденный иногда уступать Истории, он старался как можно быстрее уходить от нее; чувствительный к человеческим страданиям, он приписывал их Природе. Сартр с 40 года вел трудную борьбу с идеализмом, старался избавиться от своего первородного индивидуализма, жить в Истории. Камю сражался за великие принципы и обычно избегал конкретных политических акций, которым отдавал себя Сартр. В то время как Сартр верил в истину социализма, Камю все больше и больше защищал буржуазные ценности. "Бунтующий человек" (книга Камю) заявил о солидарности с ними. Нейтральная позиция между блоками сделалась в конце концов невозможной; это заставило Сартра сблизиться с СССР. Камю, хотя он не любил Соединенные Штаты, в сущности стал на их сторону.

Это, конечно, рукоделие открывательницы второго пола, разыгранный фрейшиц перстами робких учениц. Ценности, которые тут названы буржуазными, - это просто-напросто старинный гуманизм, защита неотчуждаемых прав человека, которые французские левые интеллектуалы готовы были принести в жертву молоху Истории - всегда и только с большой буквы. В истории прозревался смысл, которого не находили в бытии. А разница подлинная между Сартром и Камю была вот в чем. Камю тоже видел бессмысленность, абсурдность мира, но он был готов ценить мир вне его смысла. Такое мироотношение Томас Манн назвал бы эротическим. Это и есть точка отсчета и момент истины: женолюб и средиземноморец Камю и сексуально сомнительный Сартр. (Автор монументальной его биографии Анни Коэн-Солаль между делом, как нечто само собой разумеющееся, говорит, что в сексуальном отношении Сартр похож на Поля Гильбера - героя его рассказа "Герострат". В объяснения входить не буду, читайте сами, переведено на русский.) Отсюда идут их политические расхождения: в основе Сартрова радикализма - нелюбовь к миру, ни тому, что в мире, мотивированная его, мира, несовершенством, готовность производить над ним экперименты; а у Камю в основе того "идеализма", о котором пишет Симона де Бовуар, - ощущение телесной ценности мира: моря, солнца, алжирского пляжа, который хорош сам по себе, вне арабов и их проблем. То-то Сартр с товарищами помог решить алжирскую проблему. В Камю есть нечто античное; Сартр - в последней глубине - самый настоящий христианин, причем самого тяжелого - протестантского - извода.

Вот что писал Камю в финале своего "Бунтующего человека":

История Первого Интернационала, в рамках которого немецкий социализм беспрестанно боролся с французским, испанским и итальянским анархизмом, это история борьбы между немецкой идеологией и духом Средиземноморья. Немецкая идеология - наследница христианства, расточившего свое средиземноморское наследие. Это завершение двадцативековой борьбы Истории с Природой.

И теперь, среди всеобщих невзгод, возрождается старая потребность: природа снова восстает против истории... Но юность мира вечно цветет на одних и тех же берегах... мы, уроженцы Средиземноморья, продолжаем жить все тем же светом...

Одержимость жатвой и безразличие к истории, -пишет Рене Шар. - вот два конца моего лука". Замечательно сказано! Если историческое время не совпадает со временем жатвы, то история всего лишь мимолетная и жестокая тень, в которой человеку не отыскать своего удела. Кто отдается этой истории, не дает ей ничего и ничего не получает взамен. А отдающийся времени собственной жизни, дому, который он защищает, достоинству живых --отдается земле и вознаграждается жатвой, семенем для пропитания и новых посевов. ...

В этот час, когда каждый из нас должен напрячь свой лук, чтобы показать, на что он способен, чтобы вопреки и благодаря истории отвоевать то, что ему принадлежит, - скудную жатву своих полей, краткий миг земной любви, - в этот час, когда наконец-то рождается подлинный человек, нам нужно расстаться с нашей эпохой и ее ребяческим исступлением. Тетива натянута, лук скрипит. Напряжение все сильней - и прямая жесткая стрела готова устремиться в свободный полет.

Можно ли назвать этот текст устаревшим? В политических его импликациях - пожалуй. На нынешней повестке дня нет уже вопроса о социализме против Соединенных Штатов. Эта игра поистине не стоила свеч. Но устарело ли и самое противостояние тех двух мировидений, которые в контексте Камю названы немецким и средиземноморским? шире - теоретического концептуализирования бытия и жизненного его осуществления и пресуществления? Или и эта оппозиция снята теми же Соединенными Штатами, где последнее слово цивилизации уживается с цветением природных стихий? Где краснокожие и бледнолицые не только сосуществуют в природе, но и слились в культуре?

И все-таки конечная правота Камю не решает вопроса о самом Сартре. Сартр не был простаком, хотя Эренбург в своих мемуарах и намекал на это. Кстати, из мемуаров Симоны де Бовуар явствует неблаговидная роль Эренбурга в общении его с западными писателями; это было ясно всегда, но она сообщает драгоценные подробности: мы с удивлением узнаем, что Эренбургу нравилась его роль комиссара. Самое смешное, что мемуаристка этим и не возмущается. Вообще ее автобиографические книги чудовищны в отношении всякого коммунизма и советизма. Она, например, пишет: "Сталин умер. Маленков тут же освободил врачей и принял меры к уменьшению напряженности в Берлине" - это про вооруженное подавление танками забастовки строительных рабочих в ГДР. Или: "Казнь Имре Надя была плохой новостью - это могло привести к усилению позиции голлистов". Это то, что некто некогда называл либеральным хамством. Но о Сартре не следует судить по благоглупостям его подруги, хотя он и сам наговорил и написал массу глупостей. При этом он написал все-таки кое-что еще. Мне кажется, что конечное объяснение его игра с эпохой находит в книге о Флобере. Игра не получилась, но в этом сочинении Сартр сумел разгадать природу гения. Писал, например, так:

Чтобы избежать ужасного и цепкого предчувствия своей несостоятельности, художник играет роль , прикидывается Демиургом... Литература - это укрытие для недочеловеков, которые не осознают, что они недочеловеки, и мошенничают, чтобы этого не замечать; ты познаешь боль, поскольку ты захотел быть признанным этими реалистически мыслящими ребятами... правоту которых ты, несмотря на твой важный вид, не можешь не признать. (Писатель) - смехотворный демиург несуществующего космоса.

Писателю дано, однако, другое. Сартр формулирует это в вопросе:

Каким образом безумие одно человека может стать безумием коллективным и, того больше, эстетическим доводом целой эпохи?

Сартр доказывает, что безумие - скажем так: персональная идиосинкразия Флобера - совпала с содержанием эпохи Второй Империи: Флобер и был Второй Империей, был тогдашней Францией. Для Флобера это кажется маловатым, но не мне спорить с французом о французах. Я знаю, однако, что в сущности это верно: гений - не автор эпохи, а ее предмет. Таков в России, в коммунизме Андрей Платонов. Поэт написал: "Всю жизнь я быть хотел, как все, Но мир в своей красе Устал от моего нытья И хочет быть, как я". Сартр в этом смысле был не гением, а имитацией гения: мир оказался не таким, как он. Мир не ошибся так, как ошибался Сартр. Он ошибался и ошибается по-другому.

А. АЛЕКСЕЕВ, историк.

Многие поколения мальчишек играли, а может, и сейчас ещё играют в индейцев. И ладно бы только американские мальчишки! Боевые кличи ирокезов и могикан раздавались по всей Европе и России. Откуда такая популярность, если индейцев здесь в глаза не видели? Ну, во-первых, дальних любить проще, чем ближних. Во-вторых, ни в Европе, ни в России индейцы ни с кого не снимали скальпы - только в Америке, по месту жительства. Этого уже достаточно, чтобы хорошо к ним относиться. Однако давайте познакомимся с ними поближе.

Наука и жизнь // Иллюстрации

Карта мира М. Вальдземюллера, где показаны открытые к 1513 году территории Америки.

12 октября 1492 года. Христофор Колумб объявляет остров Сан-Сальвадос (Багамские острова) владением Испании (из книги «Великие путешествия»).

Гуроны - представители одного из многочисленных и когда-то могущественных племён индейцев Северной Америки. Сидящий справа индеец явно горд, облачившись в европейский мундир и треуголку.

Индеец племени могикан, выходцев из долины реки Гудзон.

ТОНИ, УЧИТЕЛЬНИЦА И ВОЛШЕБНАЯ ДВЕРЬ

Широкую известность индейцам создал американский писатель Фенимор Купер. В его романах, начвших выходить в 20-е годы XIX века, почти все индейцы (кроме гуронов, воевавших на стороне французов) - храбрые, честные и глубоко порядочные люди, а если с кого они и содрали кожу, то только по уважительным причинам.

Полвека назад другой американский писатель, Говард Фаст, написал повесть про одиннадцатилетнего нью-йоркского школьника Тони Мак-Тэвиш Леви. У него одна бабушка (отцова мать) была итальянка, в честь её отца, Антонио, и назвали мальчика. (Вообще-то, бабушкин отец был наполовину француз и наполовину немец, но он так прижился среди итальянцев, что и сам стал вроде как итальянцем.) Бабушка Тони в молодости приехала в Нью-Йорк и вышла замуж за местного парня, в котором смешались русская, еврейская, польская и литовская кровь; отец Тони - их сын. У матери же Тони один дед был шотландец, другой - швед, а бабушки - индианка и гаитянка. Немного запутанно, согласитесь. Даже у американцев такая мешанина кровей встречается нечасто. Может быть, поэтому Тони получился большим выдумщиком и часто мечтал о том о сём, особенно в школе на уроках, за что получал по полной программе от строгой учительницы мисс Клэтт.

Как-то раз весной он размечтался, сидя за партой и глядя в окно, когда мисс Клэтт рассказывала историю Нью-Йорка. Она говорила о том, как в сентябре 1609 года капитан Гудзон на голландском корабле «Полумесяц» вошёл в здешний залив, как голландцы основали на острове Манхэттен посёлок, а их губернатор Питер Стюйвесант выстроил от реки до реки (между ними и расположился Манхэттен) стену для защиты от индейцев. Этой стены давно нет, на её месте проходит Стенная улица (Уолл-стрит).

Но тут вдруг Тони очнулся и начал возражать мисс Клэтт.

Незачем было строить эту стену, - заявил он. - Старик Деревянная Нога, то есть Стюйвесант, построил её, потому что поселенцы были им недовольны. А индейцы никогда никого не трогали, пока ван Дейк не застрелил бедную Драмаку из-за персика. Он был плохой человек, и, если бы поселенцы его выдали индейцам, как предлагал отец Питера, всё бы обошлось и стена бы не понадобилась.

Возражая мисс Клэтт, Тони сделал большую ошибку. То есть про индейцев и Стюйвесанта он был отчасти прав, но ему надо было понимать, что споры с учителем добром не кончаются. И, вообще, учителя не больно любят учеников, которые знают больше их. Вот и мисс Клэтт сначала замерла, разинув рот (или, наоборот, плотно сжав губы, - Говард Фаст про это не сообщает), а потом закричала:

Всё, Тони, хватит!

А вечером отправилась к его родителям.

Если бы она выслушала Тони, то, может, поняла бы, что погорячилась. Познания Тони объяснялись очень просто: он нашёл в заборе волшебную дверь. Через неё он часто проникал в тот самый голландский посёлок, который находился на месте Нью-Йорка в 1654 году. У него там был друг Питер ван Добен, и они бегали играть к индейцам из племени весквейстиков, жившим неподалёку. Понятно, что Тони намного лучше мисс Клэтт знал, как всё было на самом деле.

НОВОСЁЛЫ И СТАРОЖИЛЫ

А было так. Когда европейцы доплыли до Америки, они сначала приняли её за Индию и жителей называли «индийцами» (это только в русском языке «индийцы» и «индейцы» пишутся по-разному).

А нашли Америку испанцы. Христофор Колумб, правда, был итальянец, но служил Испании. Испанские мореплаватели захватили самые богатые американские земли, оставив на долю всех прочих североамериканские леса, прерии и тундру.

В Европе перебраться за океан хотели многие: бедняки, мечтавшие начать новую жизнь на свободной земле, протестанты, которых преследовали за их веру, преступники, должники (за неуплату долгов тогда сажали в тюрьму). Те, у кого не было средств на переезд, заключали договор с каким-нибудь богатым человеком или с компанией, обязуясь семь лет отрабатывать одолженные деньги. Кредитор имел право их подгонять и даже бить. Зато через семь лет они становились совершенно свободными, если, конечно, доживали.

В июле 1584 года на берегу нынешнего штата Северная Каролина высадились англичане. «Открытую» землю они поспешили объявить владением своей королевы Елизаветы I и назвали Вирджинией. Английским поселенцам в Вирджинии долго не удавалось прокормить себя, и они мёрли как мухи - от болезней и от рук индейцев. Эти индейцы ещё не изобрели колёса и, в отличие от киношных краснокожих, не умели скакать верхом (лошадей в Америку привезли европейцы). Но воевать они умели.

На восточном побережье Северной Америки большинство индейцев говорили на схожих языках - алгонкинских. Каждое большое племя делилось на несколько малых, малое племя - на кланы, клан - на отдельные деревни. Но существовало здесь и крупное объединение - Ирокезская лига, которую создал Гайавата, знаменитый вождь онондагов. Кроме самих онондагов в лигу входили мохауки, кайюги, сенеки и онеиды, поэтому её ещё называли Союзом пяти племён. Спустя сто лет к ним присоединились тускароры, и лигу стали называть Союзом шести племён.

Из других крупных племён ближе всех к первым посёлкам европейцев жили саскуэханны, могикане, гуроны и делавэры. Впрочем, «делавэры» - слово не индейское. Англичане в Вирджинии назвали залив и реку именем своего губернатора лорда де ла Вэра, а потом и местных жителей стали называть так же. Сами делавэры называли себя лени ленапе («настоящие люди»). Говорили они на трёх алгонкинских языках - манси, унами и уналактиго.

В 1607 году на севере Вирджинии, у залива Чесапик, на полуострове, соединённом с материком тонким перешейком, англичане построили посёлок. Нарекли его Джеймстаун в честь своего нового короля Джеймса (Якова), сменившего умершую Елизавету. Климат в той местности очень напоминал английский, поэтому её и стали звать Новой Англией (и до сих пор так зовут).

Индейцы были не против снабжать колонистов продовольствием в обмен на их удивительные товары. Но в ценах стороны иногда не сходились, и тогда возникали разборки. Однажды несколько обитателей Джеймстауна попали в засаду. Их командира Джона Смита индейцы взяли в плен и доставили в резиденцию Паухэтана - великого вождя, которому подчинялись сто двадцать восемь селений.

Сначала со Смитом обращались неплохо, но потом решили казнить. Голова его уже лежала на каменной плахе в ожидании удара каменного топора, но тут двенадцатилетняя Покахонтас, любимая дочь Паухэтана, бросилась к несчастному чужеземцу, закрыла своим телом и умолила отца пощадить его. По крайней мере, так описал события сам Смит. После этого по приказу из Лондона Паухэтана короновали в качестве вассала английского короля. Неизвестно, понял ли вождь смысл торжественной церемонии, устроенной англичанами. Во всяком случае, он убедился, что пришельцы его уважают, и за это подарил английскому капитану мокасины и звериную шкуру со своего плеча.

Несмотря на завязавшуюся дружбу с Паухэтаном, жители Джеймстауна были так изнурены болезнями, внутренними распрями и стычками с индейцами, а главное голодом, что среди них бывали случаи людоедства. Но колония, возведённая буквально на костях, всё же не погибла. В 1611году поселенцам раздали участки земли; они начали выращивать табак и поставлять его в Англию. Принцесса Покахонтас вышла замуж за англичанина (не за Смита) и в 1616 году приехала в Англию. О ней писали газеты, художники рисовали её портреты, она даже была представлена ко двору. Но английский климат всё-таки отличался от североамериканского: принцесса заболела и вскоре умерла в возрасте двадцати двух лет.

В 1619 году в Вирджинию завезли первую партию чернокожих рабов из Африки, а спустя ещё три года между колонистами и индейцами началась первая полномасштабная война, растянувшаяся на целых двенадцать лет.

(Продолжение следует.)

Поделиться: